Сашка готов был играть что угодно

Сашка готов был играть что угодно

Так называлась пивная в бойком портовом городе на юге России. Хотя она и помещалась на одной из самых людных улиц, но найти ее было довольно трудно благодаря ее подземному расположению. Часто посетитель, даже близко знакомый и хорошо принятый в Гамбринусе, умудрялся миновать это замечательное заведение и, только пройдя две-три соседние лавки, возвращался назад.

Пивная состояла из двух длинных, но чрезвычайно низких сводчатых зал. С каменных стен всегда сочилась беглыми струйками подземная влага и сверкала в огне газовых рожков, которые горели денно и нощно, потому что в пивной окон совсем не было. На сводах, однако, можно еще было достаточно ясно разобрать следы занимательной стенной живописи. На одной картине пировала большая компания немецких молодчиков, в охотничьих зеленых куртках, в шляпах с тетеревиными перьями, с ружьями за плечами. Все они, обернувшись лицом к пивной зале, приветствовали публику протянутыми кружками, а двое при этом еще обнимали за талию двух дебелых девиц, служанок при сельском кабачке, а может быть, дочерей доброго фермера. На другой стороне изображался великосветский пикник времен первой половины XVIII столетия; графини и виконты в напудренных париках жеманно резвятся на зеленом лугу с барашками, а рядом, под развесистыми ивами, – пруд с лебедями, которых грациозно кормят кавалеры и дамы, сидящие в какой-то золотой скорлупе. Следующая картина представляла внутренность хохлацкой хаты и семью счастливых малороссиян, пляшущих гопака со штофами в руках. Еще дальше красовалась большая бочка, и на ней, увитые виноградом и листьями хмеля, два безобразно толстые амура с красными лицами, жирными губами и бесстыдно масляными глазами чокаются плоскими бокалами. Во второй зале, отделенной от первой полукруглой аркой, шли картины из лягушачьей жизни: лягушки пьют пиво в зеленом болоте, лягушки охотятся на стрекоз среди густого камыша, играют струнный квартет, дерутся на шпагах и т. д. Очевидно, стены расписывал иностранный мастер.

Вместо столов были расставлены на полу, густо усыпанном опилками, тяжелые дубовые бочки; вместо стульев – маленькие бочоночки. Направо от входа возвышалась небольшая эстрада, а на ней стояло пианино. Здесь каждый вечер, уже много лет подряд, играл на скрипке для удовольствия и развлечения гостей музыкант Сашка – еврей, – кроткий, веселый, пьяный, плешивый человек, с наружностью облезлой обезьяны неопределенных лет. Проходили года, сменялись лакеи в кожаных нарукавниках, сменялись поставщики и развозчики пива, сменялись сами хозяева пивной, но Сашка неизменно каждый вечер к шести часам уже сидел на своей эстраде со скрипкой в руках и с маленькой беленькой собачкой на коленях, а к часу ночи уходил из Гамбринуса в сопровождении той же собачки Белочки, едва держась на ногах от выпитого пива.

Впрочем, было в Гамбринусе и другое несменяемое лицо – буфетчица мадам Иванова, – полная, бескровная, старая женщина, которая от беспрерывного пребывания в сыром пивном подземелье походила на бледных ленивых рыб, населяющих глубину морских гротов. Как капитан корабля из рубки, она с высоты своей буфетной стойки безмолвно распоряжалась прислугой и все время курила, держа папиросу в правом углу рта и щуря правый глаз. Голос ее редко кому удавалось слышать, а на поклоны она отвечала всегда одинаковой бесцветной улыбкой.

Все эти люди – матросы разных наций, рыбаки, кочегары, веселые юнги, портовые воры, машинисты, рабочие, лодочники, грузчики, водолазы, контрабандисты, – все они были молоды, здоровы и пропитаны крепким запахом моря и рыбы, знали тяжесть труда, любили прелесть и ужас ежедневного риска, ценили выше всего силу, молодечество, задор и хлесткость крепкого слова, а на суше предавались с диким наслаждением разгулу, пьянству и дракам. По вечерам огни большого города, взбегавшие высоко наверх, манили их, как волшебные светящиеся глаза, всегда обещая что-то новое, радостное, еще не испытанное, и всегда обманывая.

Город соединялся с портом узкими, крутыми, коленчатыми улицами, по которым порядочные люди избегали ходить ночью. На каждом шагу здесь попадались ночлежные дома с грязными, забранными решеткой окнами, с мрачным светом одинокой лампы внутри. Еще чаще встречались лавки, в которых можно было продать с себя всю одежду вплоть до нательной матросской сетки и вновь одеться в любой морской костюм. Здесь также было много пивных, таверн, кухмистерских и трактиров с выразительными вывесками на всех языках и немало явных и тайных публичных домов, с порогов которых по ночам грубо размалеванные женщины зазывали сиплыми голосами матросов. Были греческие кофейни, где играли в домино и в шестьдесят шесть, и турецкие кофейни, с приборами для курения наргиле и с ночлегом за пятачок; были восточные кабачки, в которых продавали улиток, петалиди, креветок, мидий, больших бородавчатых чернильных каракатиц и другую морскую гадость. Где-то на чердаках и в подвалах, за глухими ставнями, ютились игорные притоны, в которых штосс и баккара часто кончались распоротым животом или проломленным черепом, и тут же рядом за углом, иногда в соседней каморке, можно было спустить любую краденую вещь, от бриллиантового браслета до серебряного креста и от тюка с лионским бархатом до казенной матросской шинели.

Источник

Обыкновенно Сашка приходил в Гамбринус в те часы, когда там еще никого не было, кроме одного-двух случайных посетителей. В залахв это время стоял густой и кислый запах вчерашнего пива и было темновато, потому что днем берегли газ. В жаркие июльские дни, когда каменный город изнывалот солнца и глох от уличной трескотни, здесь приятно чувствовалась тишина и прохлада.

Сашка подходил к прилавку, здоровался с мадам Ивановой и выпивал свою первую кружку пива. Иногда буфетчица просила:

— Саша, сыграйте что-нибудь!

К десяти-одинадцати часам Гамбринус, вмещавший в свои залы до двухсот и более человек, оказывался битком набитым. Многие, почти половина, приходили с женщинами в платочках, никто не обижался на тесноту, на отдавленную ногу, на смятую шапку, на чужое пиво, окатившее штаны; если обижались, то только по пьяному делу «для задера». Подвальная сырость, тускло блестя, еще обильнее струилась со стен, покрытых маслянной краской, а испарения толпы падали вниз с потолка, как редкий, тяжелый, теплый дождь. Пили в Гамбринусе серьезно. В нравах этого заведения почиталось особенным шиком, сидя вдвоем-втроем, так уставлять стол пустыми бутылками, чтобы за нимине видеть собеседника, как в стеклянном зеленом лесу.

В разгаре вечера гости краснели, хрипли и становились мокрыми. Табачный дым резал глаза. Надо было кричать и нагибаться через стол, чтобы расслышать друг друга в общем гаме. И только неутомимая скрипка Сашки, сидевшего на своем возвышении, торжествовала над духотой, над жарой, над запахом табака, газа, пива и над оранием бесцеремонной публики.

Но посетители быстро пьянели от пива, от близости женщин, от жаркого воздуха. Каждому хотелось своих любимых, знакомых песен. Около Сашкипостоянно торчали, дергая его за рукав и мешая ему играть, по два, по три человека, с тупыми глазами и нетвердыми движениями.

ИСашка при общем хохотекричал ему по-петушиному:

И он играл без отдыха все заказанные песни. По-видимому, не было ни одной, которой бы он не знал наизусть. Со всех сторон в карманы ему сыпались серебряные монеты, и со всех столов ему присылали кружки с пивом. Когда он слезал со своей эстрады, чтобы подойти к буфету, его разрывали на части.

— Сашенька. Милочек. Одну кружечку.

— Саша, за ваше здоровье. Иди же сюда, черт, печенки, селезенки, если тебе говорят.

Женщины, склонные, как и все женщины, восхищаться людьми эстрады, кокетничать, отличаться и раболепствовать перед ними, звали его воркующим голосом, с игривым, капризным смешком:

— Сашечка, вы должны непременно от мене выпить. Нет, нет,нет я вас просю. И потом сыграйте «куку-вок».

Сашка улыбался, гримасничал и кланялся налево и направо, прижимал руку к сердцу, посылал воздушные поцелуи, пил у всех столов пиво и, возвратившись к пианино, на котором его ждала новая кружка, начинал играть какую-нибудь «Разлуку».Иногда, чтобы потешить своих слушателей, он заставлял свою скрипку в лад мотиву скулить щенком, хрюкать свиньею или хрипеть раздирающими басовыми звуками. И слушатели встречали эти шутки с благодушным одобрением:

Становилось все жарче. С потолка лило, некоторые из гостей уже плакали, ударяя себя в грудь, другие с кровавыми глазами ссорились из-за женщин и из-за прежних обидлезли друг на друга, удерживаемые более трезвыми соседями, чаще всего прихлебателями. Лакеи чудом протискивались между бочками, бочонками, ногами и туловищами, высоко держа над головами сидящих свои руки, унизанные пивными кружками. Мадам Иванова, еще более бескровная, невозмутимая и молчаливая, чем всегда, распоряжалась из-за буфетной стойки действиями прислуги, подобно капитану судна во время бури.

Всех одолевало желание петь. Сашка, размякший от пива, от собственной доброты и от той грубой радости, которую доставляла другим его музыка, готов был играть что угодно. И под звуки кго скрипки охрипшие люди нескладными деревянными голосами роали в один тон, глядя лруг другу с бессмысленной серьезностью в глаза:

На что нам ра-азлучаться,

Ах, на что в разлу-уке жить.

Не лучше ль повенчаться,

А рядом другая компания, стараясь перекричать первую, очевидно враждебную, голосила уже совсем вразброд:

Что пестреются штанцы.

В него волос под шантрета

Гамбринус часто посещали малоазиатские греки «допголаки», которые приплывали в русские порты на рыбные промысла. Они тоже заказывали Сашке свои восточные песни, состоящие из унылого, гнусавого однообразного воя на двух-трех нотах, и с мрачными лицами, с горящими глазами готовы были петь их по целым часам. Играл Сашка и итальянские народные куплеты, и хохлацкие думки, и еврейские свадебные танцы, и много другого. Однажды зашла в Гамбринус кучка матросов-негров, которым, глядя на других, тоже очень захотелось попеть. Сашка быстро уловил по слуху скачащуюнегритянскую мелодию, тут же подобрал к ней аккомпанимент на пианино, и вот, к большому восторгу и потехе завсегдатаев Гамбринуса, пивная огласилась странными, капризными, гортанными звуками африканской песни.

Один репортер местной газеты, Сашкин знакомый, уговорил как-то профессора музыкального училища пойти в Гамбринус послушать тамошнего знаменитого скрипача. Но Сашка догадался об этом и нарочно заставил скрипку более обыкновенного мяукать, блеять и реветь. Гости Гамбринуса так и разрывались от смеха, а профессор сказал презрительно:

И ушел, не допив своей кружки.

Нередко деликатные маркизы и пирующие немецкие охотники, жирные амуры и лягушки бывали со своих стен свидетелями такогоширокого разгула, какой редко где можно было увидеть, кроме Гамбринуса.

Приходили большими артелями, человек по тридцати рыбаки после счастливого улова. Поздней осенью выдавались такие счастливые недели, когда в каждый завод попадалось ежедневно тысяч по сорока скумбрии или кефали. За это время самый мелкий пайщик зарабатывал более двухсот рублей. Но еще более обогащалрыбаков удачный улов белуги зимой, зато он и отличался большими трудностями. Приходилось тяжело работать, за тридцать-сорок верст от берега, среди ночи, иногда в ненастную погоду, когда вода заливала баркас и тотчас же обледеневала на одежде, на веслах, а погода держала по двое, по трое суток в море, пока не выбрасывала куда-нибудь верст за двести, в Анапу или в Трапезонд. Каждую зиму пропадало без вести до десятка яликов, и только весною волны прибивали то тут, то там к чужому берегу трупы отважных рыбаков.

Источник

Гамбринус ─ Куприн А.И.

Обык­но­венно Сашка при­хо­дил в Гам­бри­нус в те часы, когда там еще никого не было, кроме одного-двух слу­чай­ных посе­ти­те­лей. В залах в это время стоял густой и кис­лый запах вче­раш­него пива и было тем­но­вато, потому что днем берегли газ. В жар­кие июль­ские дни, когда камен­ный город изны­вал от солнца и глох от улич­ной трес­котни, здесь при­ятно чув­ство­ва­лась тишина и прохлада.

Сашка под­хо­дил к при­лавку, здо­ро­вался с мадам Ива­но­вой и выпи­вал свою первую кружку пива. Ино­гда буфет­чица просила:

– Саша, сыг­райте что-нибудь!

– Что при­ка­жете вам сыг­рать, мадам Ива­нова? – любезно осве­дом­лялся Сашка, кото­рый все­гда был с ней изыс­канно любезен.

Он садился на обыч­ное место налево от пиа­нино и играл какие-то стран­ные, дли­тель­ные, тоск­ли­вые пьесы. Ста­но­ви­лось как-то сонно и тихо в под­зе­ме­лье, только с улицы доно­си­лось глу­хое роко­та­ние города, да изредка лакеи осто­рожно побря­ки­вали посу­дой за сте­ной на кухне. Со струн Саш­ки­ной скрипки пла­кала древ­няя, как земля, еврей­ская скорбь, вся зака­тан­ная и обви­тая печаль­ными цве­тами наци­о­наль­ных мело­дий. Лицо Сашки с напру­жен­ным под­бо­род­ком и низко опу­щен­ным лбом, с гла­зами, сурово гля­дев­шими вверх из-под отя­же­лев­ших бро­вей, совсем не бывало похоже в этот суме­реч­ный час на зна­ко­мое всем гостям Гам­бри­нуса оска­лен­ное, под­ми­ги­ва­ю­щее, пля­шу­щее лицо Сашки. Собачка Белочка сидела у него на коле­нях. Она давно уже при­выкла не под­вы­вать музыке, но страстно-тоск­ли­вые, рыда­ю­щие и про­кли­на­ю­щие звуки невольно раз­дра­жали ее: она в судо­рож­ных зев­ках широко рас­кры­вала рот, зави­вая назад тон­кий розо­вый язы­чок, и при этом на минуту дро­жала всем тель­цем и неж­ной чер­но­гла­зой мордочкой.

К десяти-один­на­дцати часам Гам­бри­нус, вме­щав­ший в свои залы до двух­сот и более чело­век, ока­зы­вался бит­ком наби­тым. Мно­гие, почти поло­вина, при­хо­дили с жен­щи­нами в пла­точ­ках, никто не оби­жался на тес­ноту, на отдав­лен­ную ногу, на смя­тую шапку, на чужое пиво, ока­тив­шее штаны; если оби­жа­лись, то только по пья­ному делу «для задера». Под­валь­ная сырость, тускло бле­стя, еще обиль­нее стру­и­лась со стен, покры­тых мас­ля­ной крас­кой, а испа­ре­ния толпы падали вниз с потолка, как ред­кий, тяже­лый, теп­лый дождь. Пили в Гам­бри­нусе серьезно. В нра­вах этого заве­де­ния почи­та­лось осо­бен­ным шиком, сидя вдвоем-втроем, так устав­лять стол пустыми бутыл­ками, чтобы за ними не видать собе­сед­ника, как в стек­лян­ном зеле­ном лесу.

В раз­вале вечера гости крас­нели, хри­пели и ста­но­ви­лись мок­рыми. Табач­ный дым резал глаза. Надо было кри­чать и наги­баться через стол, чтобы рас­слы­шать друг друга в общем гаме. И только неуто­ми­мая скрипка Сашки, сидев­шего на своем воз­вы­ше­нии, тор­же­ство­вала над духо­той, над жарой, над запа­хом табака, газа, пива и над ора­нием бес­це­ре­мон­ной публики.

Но посе­ти­тели быстро пья­нели от пива, от бли­зо­сти жен­щин, от жар­кого воз­духа. Каж­дому хоте­лось своих люби­мых, зна­ко­мых песен. Около Сашки посто­янно тор­чали, дер­гая его за рукав и мешая ему играть, по два, по три чело­века, с тупыми гла­зами и нетвер­дыми движениями.

– Сашш. С‑стра-датель­ную… Убла… – про­си­тель икал, – убла-а-твори!

– Сей­час, сей­час, – твер­дил Сашка, быстро кивая голо­вой, и с лов­ко­стью врача, без звука, опус­кал в боко­вой кар­ман сереб­ря­ную монету. – Сей­час, сейчас.

– Сашка, это же под­лость. Я деньги дал и уже два­дцать раз прошу: «В Одессу морем я плыла».

– «Зец-Зец», Сашка, «Зец-Зец»!

И Сашка при общем хохоте кри­чал ему по-петушиному:

И он играл без отдыха все зака­зан­ные песни. По-види­мому, не было ни одной, кото­рой он бы не знал наизусть. Со всех сто­рон в кар­маны ему сыпа­лись сереб­ря­ные монеты, и со всех сто­лов ему при­сы­лали кружки с пивом. Когда он сле­зал со своей эст­рады, чтобы подойти к буфету, его раз­ры­вали на части.

– Сашенька… Мил’­чек… Одну кружечку.

– Саша, за ваше здо­ро­вье. Иди же сюда, черт, печенки, селе­зенки, если тебе говорят.

Жен­щины, склон­ные, как и все жен­щины, вос­хи­щаться людьми эст­рады, кокет­ни­чать, отли­чаться и рабо­леп­ство­вать перед ними, звали его вор­ку­ю­щим голо­сом, с игри­вым, каприз­ным смешком:

– Сашечка, вы должны непре­менно от меня выпить… Нет, нет, нет, я вас просю. И потом сыг­райте «куку-вок».

Сашка улы­бался, гри­мас­ни­чал и кла­нялся налево и направо, при­жи­мал руку к сердцу, посы­лал воз­душ­ные поце­луи, пил у всех сто­лов пиво и, воз­вра­тив­шись к пиа­нино, на кото­ром его ждала новая кружка, начи­нал играть какую-нибудь «Раз­луку». Ино­гда, чтобы поте­шить своих слу­ша­те­лей, он застав­лял свою скрипку в лад мотиву ску­лить щен­ком, хрю­кать сви­ньею или хри­петь раз­ди­ра­ю­щими басо­выми зву­ками. И слу­ша­тели встре­чали эти шутки с бла­го­душ­ным одобрением:

Ста­но­ви­лось все жарче. С потолка лило, неко­то­рые из гостей уже пла­кали, уда­ряя себя в грудь, дру­гие с кро­ва­выми гла­зами ссо­ри­лись из-за жен­щин и из-за преж­них обид и лезли друг на друга, удер­жи­ва­е­мые более трез­выми сосе­дями, чаще всего при­хле­ба­те­лями. Лакеи чудом про­тис­ки­ва­лись между боч­ками, бочон­ками, ногами и туло­ви­щами, высоко держа над голо­вами сидя­щих свои руки, уни­зан­ные пив­ными круж­ками. Мадам Ива­нова, еще более бес­кров­ная, невоз­му­ти­мая и мол­ча­ли­вая, чем все­гда, рас­по­ря­жа­лась из-за буфет­ной стойки дей­стви­ями при­слуги, подобно капи­тану судна во время бури.

Всех одо­ле­вало жела­ние петь. Сашка, раз­мяк­ший от пива, от соб­ствен­ной доб­роты и от той гру­бой радо­сти, кото­рую достав­ляла дру­гим его музыка, готов был играть что угодно. И под звуки его скрипки охрип­шие люди несклад­ными дере­вян­ными голо­сами орали в один тон, глядя друг другу с бес­смыс­лен­ной серьез­но­стью в глаза:

На что нам ра-азлучаться,
Ах, на что в разлу-уке жить.
Не лучше ль повенчаться,
Любо­вью дорожить?

А рядом дру­гая ком­па­ния, ста­ра­ясь пере­кри­чать первую, оче­видно враж­деб­ную, голо­сила уже совсем вразброд:

Вижу я по походке,
Что пест­ре­ются штанцы.
В него волос под шантрета
И на рипах сапоги.

Гам­бри­нус часто посе­щали мало­ази­ат­ские греки «дол­го­лаки», кото­рые при­плы­вали в рус­ские порты на рыб­ные про­мыслы. Они тоже зака­зы­вали Сашке свои восточ­ные песни, состо­я­щие из уны­лого, гну­са­вого одно­об­раз­ного воя на двух-трех нотах, и с мрач­ными лицами, с горя­щими гла­зами готовы были петь их по целым часам. Играл Сашка и ита­льян­ские народ­ные куп­леты, и хох­лац­кие думки, и еврей­ские сва­деб­ные танцы, и мно­гое дру­гое. Одна­жды зашла в Гам­бри­нус кучка мат­ро­сов-негров, кото­рым, глядя на дру­гих, тоже очень захо­те­лось попеть. Сашка быстро уло­вил по слуху ска­чу­щую негри­тян­скую мело­дию, тут же подо­брал к ней акком­па­не­мент на пиа­нино, и вот, к боль­шому вос­торгу и потехе завсе­гда­таев Гам­бри­нуса, пив­ная огла­си­лась стран­ными, каприз­ными, гор­тан­ными зву­ками афри­кан­ской песни.

Один репор­тер мест­ной газеты, Саш­кин зна­ко­мый, уго­во­рил как-то про­фес­сора музы­каль­ного учи­лища пойти в Гам­бри­нус послу­шать тамош­него зна­ме­ни­того скри­пача. Но Сашка дога­дался об этом и нарочно заста­вил скрипку более обык­но­вен­ного мяу­кать, бле­ять и реветь. Гости Гам­бри­нуса так и раз­ры­ва­лись от смеха, а про­фес­сор ска­зал презрительно:

Источник

Сашка готов был играть что угодно

Сашка готов был играть что угодно. Смотреть фото Сашка готов был играть что угодно. Смотреть картинку Сашка готов был играть что угодно. Картинка про Сашка готов был играть что угодно. Фото Сашка готов был играть что угодно

Обыкновенно Сашка приходил в Гамбринус в те часы, когда там еще никого не было, кроме одного-двух случайных посетителей. В залах в это время стоял густой и кислый запах вчерашнего пива и было темновато, потому что днем берегли газ. В жаркие июльские дни, когда каменный город изнывал от солнца и глох от уличной трескотни, здесь приятно чувствовалась тишина и прохлада.

Сашка подходил к прилавку, здоровался с мадам Ивановой и выпивал свою первую кружку пива. Иногда буфетчица просила:

— Саша, сыграйте что-нибудь!

— Что прикажете вам сыграть, мадам Иванова? — любезно осведомлялся Сашка, который всегда был с ней изысканно любезен.

Он садился на обычное место налево от пианино и играл какие-то странные, длительные, тоскливые пьесы. Становилось как-то сонно и тихо в подземелье, только с улицы доносилось глухое рокотание города, да изредка лакеи осторожно побрякивали посудой за стеной на кухне. Со струн Сашкиной скрипки плакала древняя, как земля, еврейская скорбь, вся затканная и обвитая печальными цветами национальных мелодий. Лицо Сашки с напруженным подбородком и низко опущенным лбом, с глазами, сурово глядевшими вверх из-под отяжелевших бровей, совсем не бывало похоже в этот сумеречный час на знакомое всем гостям Гамбринуса оскаленное, подмигивающее, пляшущее лицо Сашки. Собачка Белочка сидела у него на коленях. Она давно уже привыкла не подвывать музыке, но страстно-тоскливые, рыдающие и проклинающие звуки невольно раздражали ее: она в судорожных зевках широко раскрывала рот, завивая назад тонкий розовый язычок, и при этом на минуту дрожала всем тельцем и нежной черноглазой мордочкой.

К десяти — одиннадцати часам Гамбринус, вмещавший в свои залы до двухсот и более человек, оказывался битком набитым. Многие, почти половина, приходили с женщинами в платочках, никто не обижался на тесноту, на отдавленную ногу, на смятую шапку, на чужое пиво, окатившее штаны; если обижались, то только по пьяному делу «для задёра». Подвальная сырость, тускло блестя, еще обильнее струилась со стен, покрытых масляной краской, а испарения толпы падали вниз с потолка, как редкий, тяжелый, теплый дождь. Пили в Гамбринусе серьезно. В нравах этого заведения почиталось особенным шиком, сидя вдвоем-втроем, так уставлять стол пустыми бутылками, чтобы за ними не видеть собеседника, как в стеклянном зеленом лесу.

В развале вечера гости краснели, хрипли и становились мокрыми. Табачный дым резал глаза. Надо было кричать и нагибаться через стол, чтобы расслышать друг друга в общем гаме. И только неутомимая скрипка Сашки, сидевшего на своем возвышении, торжествовала над духотой, над жарой, над запахом табака, газа, пива и над оранием бесцеремонной публики.

Но посетители быстро пьянели от пива, от близости женщин, от жаркого воздуха. Каждому хотелось своих любимых, знакомых песен. Около Сашки постоянно торчали, дергая его за рукав и мешая ему играть, по два, по три человека, с тупыми глазами и нетвердыми движеньями.

— Сашш. С-стра-дательную. Убла. — проситель икал, — убла-а-твори!

— Сейчас, сейчас, — твердил Сашка, быстро кивая головой, и с ловкостью врача, без звука, опускал в боковой карман серебряную монету. — Сейчас, сейчас.

— Сашка, это же подлость. Я деньги дал и уже двадцать раз прошу: «В Одессу морем я плыла».

— «Зец-Зец», Сашка, «Зец-Зец»!

И Сашка при общем хохоте кричал ему по-петушиному:

И он играл без отдыха все заказанные песни. По-видимому, не было ни одной, которой бы он не знал наизусть. Со всех сторон в карманы ему сыпались серебряные монеты, и со всех столов ему присылали кружки с пивом. Когда он слезал со своей эстрады, чтобы подойти к буфету, его разрывали на части.

— Сашенька. Милчек. Одну кружечку.

— Саша, за ваше здоровье. Иди же сюда, черт, печенки, селезенки, если тебе говорят.

Женщины, склонные, как и все женщины, восхищаться людьми эстрады, кокетничать, отличаться и раболепствовать перед ними, звали его воркующим голосом, с игривым, капризным смешком:

— Сашечка, вы должны непременно от мене выпить. Нет, нет, нет, я вас просю. И потом сыграйте «куку-вок».

Сашка улыбался, гримасничал и кланялся налево и направо, прижимал руку к сердцу, посылал воздушные поцелуи, пил у всех столов пиво и, возвратившись к пианино, на котором его ждала новая кружка, начинал играть какую-нибудь «Разлуку». Иногда, чтобы потешить своих слушателей, он заставлял свою скрипку в лад мотиву скулить щенком, хрюкать свиньею или хрипеть раздирающими басовыми звуками. И слушатели встречали эти шутки с благодушным одобрением:

Становилось все жарче. С потолка лило, некоторые из гостей уже плакали, ударяя себя в грудь, другие с кровавыми глазами ссорились из-за женщин и из-за прежних обид и лезли друг на друга, удерживаемые более трезвыми соседями, чаще всего прихлебателями. Лакеи чудом протискивались между бочками, бочонками, ногами и туловищами, высоко держа над головами сидящих свои руки, унизанные пивными кружками. Мадам Иванова, еще более бескровная, невозмутимая и молчаливая, чем всегда, распоряжалась из-за буфетной стойки действиями прислуги, подобно капитану судна во время бури.

Всех одолевало желание петь. Сашка, размякший от пива, от собственной доброты и от той грубой радости, которую доставляла другим его музыка, готов был играть что угодно. И под звуки его скрипки охрипшие люди нескладными деревянными голосами орали в один тон, глядя друг другу с бессмысленной серьезностью в глаза:

На что нам ра-азлучаться,
Ах, на что в разлу-уке жить.
Не лучше ль повенчаться,
Любовью дорожить?

А рядом другая компания, стараясь перекричать первую, очевидно враждебную, голосила уже совсем вразброд:

Вижу я по походке,
Что пестреются штанцы.
В него волос под шантрета
И на рипах сапоги.

Гамбринус часто посещали малоазиатские греки «допголаки», которые приплывали в русские порты на рыбные промысла. Они тоже заказывали Сашке свои восточные песни, состоящие из унылого, гнусавого однообразного воя на двух-трех нотах, и с мрачными лицами, с горящими глазами готовы были петь их по целым часам. Играл Сашка и итальянские народные куплеты, и хохлацкие думки, и еврейские свадебные танцы, и много другого. Однажды зашла в Гамбринус кучка матросов-негров, которым, глядя на других, тоже очень захотелось попеть. Сашка быстро уловил по слуху скачущую негритянскую мелодию, тут же подобрал к ней аккомпанемент на пианино, и вот, к большому восторгу и потехе завсегдатаев Гамбринуса, пивная огласилась странными, капризными, гортанными звуками африканской песни.

Один репортер местной газеты, Сашкин знакомый, уговорил как-то профессора музыкального училища пойти в Гамбринус послушать тамошнего знаменитого скрипача. Но Сашка догадался об этом и нарочно заставил скрипку более обыкновенного мяукать, блеять и реветь. Гости Гамбринуса так и разрывались от смеха, а профессор сказал презрительно:

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *